Прочнее прочного. Военное детство закалило характер ученого.

Девятого мая член-корреспондент РАН Николай Махутов собирается на Красную площадь, а месяцем раньше, 11 апреля, обязательно пойдет на Поклонную гору, к монументу “Трагедия народов”. В этот день, по решению ООН, в память о восстании в Бухенвальде в 1945 году мир отмечает Международный день освобождения узников фашистских концлагерей. На Поклонную придут и те, кто в детстве побывал в немецких концлагерях, только в Москве их около 10 тысяч. Со многими своими товарищами по несчастью Николай Андреевич знаком — более 20 лет он возглавляет Международный союз бывших малолетних узников фашизма. И сколько бы дел в эти дни ни было у председателя рабочей группы при президенте РАН по анализу рисков и проблем безопасности, главного научного сотрудника Института машиноведения им. А.А.Благонравова РАН Николая Махутова, память возвращает его в июнь 1941 года. Ему было всего четыре года, но переживания оказались столь сильными, что многое запомнилось на всю жизнь.

— Моя семья жила в селе Чаянка Брасовского района Брянской области. Отца сразу призвали в армию, и мама осталась с тремя детьми: старшему брату — восемь, мне — четыре, сестренке — год. Помню, как сначала шли наши отступающие части, затем в селе появились немцы. Соседний дом был лучше нашего — там они и остановились. Смотреть на их довольные лица, слышать их оживленные голоса было тошно, и брат вместе с другом решили испортить им настроение. Где-то они нашли немецкую сигнальную ракету, смастерили ракетницу, додумались, как с помощью гвоздя и молотка из нее выстрелить. Целились в стоящие перед домом машины, но промахнулись и попали в избу, сгоревшую дотла. Немцы всполошились, бросились искать партизан, и ребята несколько дней просидели в погребе на другом конце села, а мы носили им еду.
Наше село находилось недалеко от поселка Локоть, где предатель Каменский создал свою “республику”. Когда-то здесь было имение Михаила Романова, а в нем — конный завод. Тюрьму немцы устроили в конюшне. Она сохранилась до сих пор, а рядом, на месте братской могилы сотен, а то и тысяч советских людей, стоит памятник. В наших местах их множество. Когда немцы стали отступать, чтобы защитить от партизан и авиации их колонны, Каменский посоветовал по обеим сторонам дороги пустить жителей окрестных деревень. Попала в заслон из заложников и наша семья. Партизаны действительно на колонны не нападали, но налетали самолеты, расстреливали из пулеметов и бомбили немцев.
Удивительно, что из жутких тех картин врезались в память далеко не главные. Например, как при очередной атаке с воздуха мы бросились врассыпную, а немцы сгоняли нас ближе к машинам и пушкам. Одного особенно зловредного “погоняльщика” прошила пулеметная очередь. Он был еще жив, когда приковылявшая старуха изо всех сил стала бить его костылем, а подошедший немец выстрелил в нее из автомата. Почему-то именно этот эпизод запомнился, хотя по дороге чего только мы не насмотрелись…
Осенью 1943 года в Белоруссии мы попали в концентрационный лагерь. Помню подлесок, огороженный колючей проволокой, вышки с пулеметчиками по углам — и все. Нас охраняли, но не кормили. Иногда привозили заплесневелый хлеб — немцы им брезговали. Мальчишки постарше делали подкопы под проволокой, рыскали по окрестным полям — бывало приносили в лагерь что-нибудь съедобное. Когда стало совсем холодно, люди — а все были кто в чем — сбивались в кучи: в середину ставили детей, и взрослые грели их своими телами. Так продолжалось до конца декабря. Многие погибли, но это уже стало обыденностью: кто знает, когда придет твоя очередь?
Спасли нас партизаны: они взорвали неподалеку склад, и нашу охрану сняли. Пришли партизаны, разрезали проволоку и приказали разбегаться. Мы попали в отряд Родионова, и мама стала санитаркой. Родионов сначала якобы пошел в услужение к немцам и собрал отряд в 800 человек. Немцы ему поверили, вооружили, и отряд в полном составе ушел в лес. Днем немцы еще появлялись в деревнях и лютовали, но на ночь возвращались в города. Был и такой случай. В отряде не было соли, что очень осложняло жизнь партизан, особенно раненых. Задание добыть соль оказалось более трудным, чем взять “языка”. Несколько боевых групп отправились на поиски и наконец нашли. Случайно нам достался пустой мешок из-под соли. Мы долго его отмачивали, потом выпаривали соль — жизнь чему только не научит…   
Весной 1944-го немцы стали отступать. Родионов готовил им засаду, но фашисты его план разгадали, собрали войска и разгромили отряд. Бой шел несколько часов, нужно было спасаться, и мы бросились кто куда. Оставшись один, я попал к немцам и опять в заслон. Чтобы обезопасить себя от партизанских мин, немцы впереди своих колонн бросали на дорогу здоровенное бревно, в торцы вбивали металлические штыри, к ним привязывали веревки — и мы тащили его по очереди. Тащил и я, но не скажу, что особенно остро переживал опасность, больше ждал смены. Война закончилась для меня на территории Польши. Немцам стало не до нас — они драпанули, мы остались одни, и вдруг показались танки. Это были наши. Один танк остановился, с брони соскочил солдат, взял меня на руки и сунул плитку шоколада. Я тут же ее умял — и как же потом мучился, до рвоты! С тех пор не люблю шоколад.
Солдаты передавали меня из рук в руки — так я оказался в Минске. Рядом с железнодорожным вокзалом организовали сборный фильтрационный пункт. Я пробыл в нем около двух недель, и за это короткое время там собралась вся наша семья. Мы вернулись в село, выгоревшее чуть ли не полностью, и вместе со всеми стали копать землянки. Всю войну в деревне оставалась тетя Паша с пятью детьми — ей первой вырыли землянку, что называется, всем миром. Как ни тяжела была жизнь, какие бы опасности мы все ни переживали, не помню случая, чтобы кто-то бросился спасаться, позабыв о соседях. Не было такого. Нас и голод не брал. Однажды, бродя по окрестностям в поисках пищи, мы, детвора, нашли перегнивший стог клевера. Перетерли его, размочили, кое-как состряпали лепешки и поджарили на костре. Как потом рассказывали взрослые, вернувшись домой, мы завалились спать и проспали три дня. Нас не будили: во сне мы раскраснелись — это успокаивало. Похоже, в сгнившем клевере было что-то наркотическое.
В том же 1944-м, как и полагалось, в семь лет я пошел в школу. Находилась она в уцелевшей церкви. На четыре класса — одна учительница. Сидели на чем придется, писали на обрывках газет, на полях книг. Выжимали свеклу или жгли резину, собирали копоть, разводили — чернила готовы. Проще всего было с ручками и перьями — их выстругивали из первой попавшейся деревяшки.
Вернулся отец, на войне он был сапером, получил тяжелое ранение и стал инвалидом. Наша семья переехала в поселок Локоть. В местной школе условия были куда лучше, было много учителей-фронтовиков, проводились олимпиады, организовывались походы — тяга к учебе у нас была необыкновенная. По окончании школы едва ли не все поступали в вузы. Я любил рисовать, даже участвовал в нескольких выставках, конкурсах и собирался подавать документы в Суриковское училище. Но как-то поехал в Брянск, зашел в картинную галерею и понял: нет, мне надо что-то другое. Возвращавшиеся на каникулы студенты уговаривали нас поступать в вузы, в которых учились. Меня сагитировал студент МАТИ, и я отправил документы в Московский авиационный технологический институт на автомеханический факультет. Устроился в общежитие, стал ходить на консультации, и меня охватило смятение — москвичи прямо-таки щеголяли знаниями, куда мне до них! На экзамене по литературе мне достался билет по той же теме, по которой писал сочинение. Преподавательница вспомнила мою работу, достала ее и показала мне. За одну описку она поставила “четверку”, но тут ей стало неловко, и она при мне переправила отметку на “пятерку”. Все шесть экзаменов я сдал на “отлично”. Года два жил только на стипендию, правда, повышенную (примерно 450 рублей), и скажу вам: жить было можно…
Не передать, в каком восторге были студенты от полета первого спутника в октябре 1957 года! Мы мастерили ракеты и запускали на пустыре. Одна из них взорвалась, и в ближайших домах выбило стекла. Институт посчитал дело нешуточным и готов был нас отчислить. Я был секретарем комсомольской организации курса, учился на “отлично”, собирался поступать в аспирантуру, и вдруг — такой удар. Почему-то нашу судьбу решал Моссовет. Там нашелся умный человек: он выслушал объяснения, посмотрел протоколы и отправил обратно в институт. Тем дело и кончилось.
Диплом я защищал по теме, которую вел академик УССР Сергей Владимирович Серенсен, основоположник теории конструкционной прочности. Он работал в академическом Институте машиноведения, а в МАТИ заведовал кафедрой. Я поступил к нему в аспирантуру, а в Институт машиноведения пошел инженером. С тех пор работаю здесь уже 56 лет. По заданию академика наша лаборатория проводила глубокие фундаментальные исследования, а на их основе и прикладные. Этот мощный задел вывел нас в мировые лидеры в создании испытательной техники для авиации, ракетостроения и атомного машиностроения. Мы проектировали и конструировали принципиально новые машины и оборудование, необходимость в которых была огромной. Решали задачи деформирования и разрушения металлов, одновременно определяли прочность и ресурс конструкций во время их эксплуатации. Собранный материал стал основой докторской диссертации, которую я защитил в 33 года. Это направление исследований Института машиноведения было чрезвычайно важным: наши работы позволяли уменьшить отказы техники, избегать аварий и катастроф.
Замечу, что в те годы (в конце 1950-х — начале 1960-х) в закрытых постановлениях ЦК КПСС по созданию новой техники в оборонных или атомных отраслях Академия наук шла сразу после основного исполнителя (чаще всего, это были министерства среднего и общего машиностроения), как научный руководитель по проблемам прочности. А иногда добавлялось: Академия наук и, через запятую, Институт машиноведения. Или, скажем, так: первым идет Курчатовский институт или НИКИЭТ им. Н.А.Доллежаля, а затем — наш. Не было конкурсов, обсуждений и согласований: “наверху” прекрасно знали, кто на что способен, кто в какой области лидер. Думаю, при принятии закрытых проектов и не могло быть иначе. Производил впечатление высочайший профессиональный уровень обсуждения вопросов науки и техники. Призывов к ответственности или важности порученной нам миссии не было, рассматривались факты, цифры, выводы — все самое главное. И когда эксперты ставили подпись под документом, его больше не обсуждали.
Запомнился такой случай. Были подготовлены нормы (государственные стандарты) по расчету прочности и ресурса атомных реакторов. Утверждать их должен был Совет Министров под руководством А.Косыгина (это было в начале 1970-х). Накануне заседания в институт пришла совминовская машина, и меня попросили срочно поехать к Косыгину. Секретарь в приемной велела ждать — у председателя люди. Прошло часа два, было уже шесть часов вечера. Наконец, меня пригласили. Алексей Николаевич объяснил задачу: завтра ему вести заседание, на котором будут утверждать нормы прочности, и ему необходима консультация. Часа два я рассказывал предсовмина о характеристиках оборудования, принципах расчета и нормирования. Косыгин слушал очень внимательно. Уходя, я стал собирать свои материалы, но он попросил их оставить, чтобы посмотреть еще раз. Все бы руководители так относились к делу! А почему вызвали именно меня? Потому что “наверх” сообщили, что есть молодой доктор наук, который занимается этими вопросами. Моему начальству и в голову не пришло ехать со мной, чтобы “показаться”.
На основе своих работ и опыта подготовил записку в Государственную комиссию по чрезвычайным ситуациям с предложением принять Государственную научно-техническую программу “Безопасность”, учитывающую риски природных и техногенных катастроф. Программу утвердили в 1990 году. С 1998 года обобщенные ее результаты выходят в многотомной серии “Безо­пасность России”. Считаю это самым большим моим достижением.

Записал Юрий Дризе
Фото Андрея Моисеева    

Нет комментариев